ОКБ

Эпизод 1. Первый укол Блестящий на солнце мокрый асфальт. Поливальная машина, разбрызгивающая радугу. Запах мокрых листьев. Аромат летнего утра. Слепящие брызги солнца из окон главного корпуса. Ослепительно белый халатик молоденькой медсестрички. Крепкий запах больничного вестибюля. Крепкие и не очень рукопожатия. Искренние пожелания доброго утра. Институт был медицинский, курс был третий, а летняя практика была сестринская. Младший медицинский персонал по гендерному признаку делится на медсестер и медбратьев, но практика называлась все-таки сестринская. Не братской же ее называть… Проходила она в областной клинической больнице – ОКБ. Зачем больницу называть клинической, мне до сих пор не ясно. Клиника — она же и есть больница. Похожая странность с военными госпиталями – разве в самом названии «госпиталь» недостаточно милитаризма? Курс раскидали по всем десяти этажам крупнейшего в области комбината здоровья, нашей группе досталось взрослое ЛОР-отделение. Мы должны были часов по восемь сидеть на сестринском посту, помогать в перевязочной, присутствовать на операциях. Ходили еще по палатам, уколы ставили или, говоря профессиональным языком, производили внутримышечные инъекции. С этими самыми инъекциями в первый раз у меня получилось не очень ловко. В течении учебного года на практических занятиях по сестринскому делу нам выдавали поролоновый муляж, и мы отрабатывали на нем разнообразные (внутримышечные, подкожные и внутрикожные) впрыскивания. А тут дают лоток со шприцами и ампулами, баночку со спиртом, вату, номер палаты и список назначений, и вперед! Вернее, в зад… Мишке, моему напарнику, повезло, его в мужскую палату отправили, а меня таки в женскую. Это изрядно отягощало первый опыт самостоятельной инвазивной (то есть проникающей внутрь организма) манипуляции юношеским стеснением перед наготой противоположного пола. Мы не овладели еще профессией настолько, чтобы обрести полное безразличие к анатомическим особенностям женского тела. Я попробовал было уговорить коллегу поменяться, но Мишка не поверил моему велеречивому описанию чертогов с прекрасными одалисками, мечтающими предоставить студенту свои филейные части для отработки практических навыков. Первой в моем списке оказалась очень полная бабуля из тех, про которых говорят: проще перепрыгнуть, чем обойти. Когда она, визжа кроватными пружинами, повернулась на бок и заголилась, я запаниковал. Во-первых, определить на этом необъятном просторе «верхненаружный квадрант ягодицы», куда должна была производиться инъекция, дабы не повредить сосуды и нервы, казалось задачей трудновыполнимой. Во-вторых, инъекция предписана была внутримышечная, а игла не выглядела достаточно длинной, чтобы достичь мышечной ткани… Лекарство в шприц получилось набрать довольно проворно, от практических занятий эта часть процедуры ничем не отличалась. Но в дальнейшем предстояло иметь дело с живым человеком, а не с муляжом, и в данном случае разница была очень большая, я бы даже сказал огромная… Справившись с волнением и сориентировавшись на местности, я протер предполагаемое для пенетрации место спиртом и занес руку со шприцем. На занятиях нас учили вонзать иглу ударом, держа шприц иглой вниз в кулаке с оттопыренными мизинцем и большим пальцем, как в жесте «созвонимся». Замах был неплох, но его результат оставила желать лучшего – игла не смогла преодолеть сопротивление кожного покрова. Бабуля сказала: «Ой», и я почувствовал, как к моей голове прилила кровь. Во второй раз я попытался произвести укол резче – игла подпрыгнула как на батуте и оставила после себя рубиновую капельку. Бабуля сказала: «Ой!» уже громче, и кровь в моей голове застучала так, что казалось, будто это стало слышно не только мне. Я пробормотал что-то про треклятые тупые иголки и следующий удар нанес с неистовством китобоя. Игла вонзилась по самую канюлю, в стороны от нее раскатилась волна возмущенной плоти… На этот раз бабуля никак не прокомментировала ситуацию. Я надавил на поршень. Благодаря бабулиному ангельскому, я бы даже сказал, архангельскому терпению, ее соседки по палате не заметили моего позора. Чего проще было ей разораться, как это принято в похожих ситуациях у большинства бабуль? Потребовать опытную медсестру вместо этого криворукого болвана… Пользуясь случаем, выражаю благодарность этой, утратившей в круговороте времен имя, терпеливой бабуле. Двоим ее сопалатницам, проникновенно молясь в душе и стараясь не вибрировать, я загнал иглы с первого раза. Последняя даже сказала: «Спасибо, доктор, я ничего не почувствовала». От этой похвалы, а особенно от этого, как я сейчас понимаю, иронического обращения «доктор», душа моя вернулась из пяток на положенное ей место. Куда точно – не знаю, нас не учили, где в человеческом организме в норме должна обретаться душа. Потом матерая медсестра, которой я посетовал на свои затруднения, посоветовала забыть дебильные учебники, а также наставления умников, которые по этим учебникам преподают, и ставить укол, держа шприц самым естественным образом. Эпизод 2. Девушка и смерть Через дорогу от больничного городка были бывшие обкомовские дачи. Обширная территория, находящаяся в десяти минутах езды от центра города. Вокруг искусственного пруда, на комфортном удалении друг от друга, прятались в зелени роскошные по тем временам коттеджи. Во времена СССР дачи передавались партийным чиновникам во временное пользование, по сути – в пожизненное, но родственникам во владение после смерти государственного мужа не переходящее. Как раз тогда, в начале 90-х, дачи эти не имели определенного статуса – Обкома КПСС уже не было, и коттеджи стояли пустыми. Правда, было это очень недолго, очень скоро их за копейки купили у государства бывшие временные жильцы, быстро переквалифицировавшиеся в чиновников новой формации. Какие-то участки оставили себе, остальные продали новым русским. Те безжалостно посносили былую советскую роскошь и понастроили на ее месте пышные шато, исполненные в цыганском стиле. Но в то лето дачи пребывали в неопределенности и недоуменно таращились немытыми, а местами даже выбитыми окнами на простолюдинов, вольно разгуливающих по покрытым сорняками дорожкам. Высокий, местами кирпичный, местами решетчатый забор огораживал это некогда священное место, но на проходной никого не было, ворота не запирались, и любой желающий мог беспрепятственно вторгнуться на былую terra incognita. Мы приходили туда загорать и купаться в пруду, на котором даже имелся трамплин для прыжков в воду. Обычно происходило это после практики, но иногда и вместо неё – с риском получить нагоняй от куратора за долгое отсутствие на сестринском посту. * * * Бесконечно долго можно наблюдать за тремя действами: горящим пламенем, текущей водой и, лучше всего через солнечные очки, за загорающей поблизости прекрасной незнакомкой… Она лежала на белом полотенце, расстеленном поверх бурно разросшейся на берегу пруда травы, и что-то во всем ее облике казалось бесконечно близким. Впрочем, все более или менее симпатичные облики кажутся нам в определенном возрасте бесконечно близкими. Ее облик был настолько симпатичен, что показался мне почти родным… Мишка свел компанию с шустрой медсестричкой, которая недавно выпустилась из училища и млела от внимания студента высшего учебного заведения. Они обжимались в тени одичавшего декоративного кустарника и подтрунивали надо мной, призывая побороть робость и подойти к белому полотенцу, а на меня напала какая-то оторопь. Знаете, этот момент, когда можно представлять себе какое угодно распрекрасное развитие событий, придумывать первую фразу для начала знакомства, изобретать последующие, исходя из предположительных ответов. Потом запутаться в них, решиться подойти, положившись на импровизацию и… все испортить. Только что было возможно все: от яркой мимолетной интрижки до большого романа. И вот не вписался человек в поворот судьбы, сказал что-то не то, что-то не так сделал… и погибла прекрасная параллельная вселенная, не случилось великой любви, способной изменить мир, заплакали в небытии нерожденные дети. Отшитый уползаешь на исходную позицию, теряя самооценку литрами. Через полчаса мучительных колебаний я таки решился положиться на импровизацию: – Добрый день! Можно задать вам вопрос? – Попробуйте, – она села и, вежливо улыбаясь, посмотрела мне прямо в глаза. – Вы верите в возможность жить вечно? Улыбка разом исчезла, она отвела взгляд. Я почувствовал себя глупо, конечно же, я все испортил этим, на самом деле волнующим меня, вопросом. Глобальные вопросы о жизни и смерти вызывают у среднестатистического обывателя лишь досаду и раздражение. А на что я рассчитывал? Что мне вдруг повезло повстречать мечту всей моей жизни? Женщину, за привлекательной внешностью которой, скрывается богатый внутренний мир? Кажется, в двадцать один год уже можно было понять, что так не бывает… Через мгновение, показавшееся мне вечностью, она серьезно проговорила, как будто подражая героиням старосветских романов. – Не вижу смысла рассуждать на эту тему: если человечество и сможет когда-либо себе это позволить, нас с вами все равно уже не будет. Вы же не о бессмертии души изволите рассуждать? Это было неожиданно и забавно. Я без спросу присел рядом и попытался отвечать в том же стиле. – Помилуйте! Я, видите ли, изучаю медицину… Какой уважающий себя ученый хоть на мгновение допустит возможность существования души или бога? А вы, очевидно, не представляете себе каких высот достигла современная наука. Видимо, оценив мои потуги на светскость, она улыбнулась. – Отчего же? Очень даже представляю. – Мы коллеги? – Нет. Я изучаю гуманитарные науки, а в больнице нахожусь на излечении. «Филфак, наверное», – подумал я. * * * В тот же вечер мы сидели друг напротив друга в единственной комнате моей малосемейки. Обеденный стол на прошлый мой день рождения был принесен из кухни, да так и остался в комнате: таскать его туда-сюда было бессмысленно. Кухня в малосемейной квартире была метров пять и не вмещала моих многочисленных посетителей. Она использовалась только для приготовления непритязательной холостяцкой пищи. А еще там стоял старый шумный диван. Сумерки за распахнутым настежь окном сгущались и благоухали, свет включать не хотелось. Мишка с медсестричкой уединились на кухне. Через тонкую стенку и фоновый «Element of crime», периодически прорывались мишкино увещевающее гудение и нетрезвый смех младшего медицинского персонала. Я уже поведал о том, в ближайшем будущем будет полностью расшифрован геном человека, а также появится возможность выращивать запасные органы из собственных клеток. Настал черед важной проблемы, решение которой я себе представлял с трудом — оцифровки сознания. Тут от медицины мало что зависело, проблему это должны были решать физики и программисты. Но времени у них было достаточно, на клонированных органах мы легко дотянем до времен, когда перенос сознания станет обыденным явлением... – Так что, у нашего поколения есть все шансы дожить до бессмертия! – с гордостью резюмировал я, полагая, что полностью разрушил ее скептическую позицию. Она молчала. Я подумал, что это та самая пауза, которая наступает, когда оратор производит столь глубокое впечатление на аудиторию, что та, когда он умолкает, дарит ему несколько мгновений тишины, которые много ценнее последующих оваций. Было слишком темно для того, чтобы я мог разглядеть выражение ее лица. А жаль, мне хотелось бы видеть ее восторг… – Уф. Я уже думала, ты не закончишь никогда, – выдохнула она, потягиваясь. – Давно я не слышала столь самозабвенного бреда, но всему есть предел. Тут люди от гриппа мрут, не говоря уже о чем-то более серьезном... А ты – вечная жизнь, вечная жизнь… – Но если ни к чему не стремиться, тогда ничего и не изменится… – пролепетал я. Она молчала. Музыка на кассете, закончилась уже какое-то время назад. Я не находил, что сказать, пауза превращалась в бесконечность. В безмолвии рушились утопические параллельные миры, преисполненные прогрессивных свершений. Мне казалось, что я остроумен и оригинален, а выяснилось, что несу какой-то нудный бред. Стало стыдно и пронзительно ясно, что ничего у нас не случится – ни интрижки, ни романа… На фоне этой кромешной тишины из-за стены проявились жалобные стенания сестры милосердия и размеренный скрип старого дивана. Я снова включил музыку, чтобы заглушить эти абсолютно неуместные звуки. – Ну! Давай тогда на ход ноги. Я провожу. Пора, а то тебя в больницу не впустят. И тут я почувствовал, что ее ступня бесцеремонно уперлась мне в промежность. Это было настолько неожиданно, что я совершенно потерялся и застыл, не окончив движения. Она накрыла своей рукою мою, потянувшуюся за бутылкой, прижала ее к столу и прошептала: – Вот только не надо никуда спешить. * * * Есть такая сигнализация, реагирующая на изменение объема воздуха в помещении. Что-то подобное сработало в моей голове, и я проснулся. В одних трусах и босиком я проскакал метров тридцать по коридору, в который выходили двери малосемеек, но успел лишь увидеть, как закрываются двери лифта. Бежать восемь этажей в неглиже я не решился. Пока шел обратно, окончательно проснулся. В окно я видел, как она вышла из подъезда и пошла по улице. Я решил не звать ее, а помахать рукой, если обернется. Она не обернулась… После такой откровенной незаинтересованности в развитии отношений, я бы не стал проявлять никакой инициативы. Что такого? Переспали – разбежались. Может, она, вообще, замужем… Но было одно обстоятельство, заставлявшее меня думать о ней. Дело в том, что после чрезвычайно драматичного расставания с моей первой любовью, у меня что-то нарушилось в голове и привело к странному нарушению в интимной жизни. У меня были с тех пор еще три связи, две мимолетных, одна подольше. Со всеми тремя партнершами, в самый ответственный момент я ничего не чувствовал. Всё происходило по сценарию: возбуждение, наслаждение, разрядка, но никакой, так сказать, эмоциональной окраски ощущений. И не только эмоциональной, но и физической. Удовольствия ровно столько же, что и при мочеиспускании. Я думал, ладно – ерунда. Без любви, наверное, не могу, такая вот сложная у меня душевная организация. Кажется, где-то в глубине души даже гордился этим… Никому не говорил, к врачам не обращался. Была какая-то внутренняя уверенность в том, что, когда встречу ту самую, все ощущения вернутся. Как при некоторых психических заболеваниях теряется обоняние, а после излечения возвращается. И вот теперь весь букет ароматов разом и вернулся, и еще даже пара ноток добавились... В общем, я решил ее разыскать. Ночью, на мой вопрос по поводу причины, из-за которая она оказалась в больнице, она ничего не ответила, увела разговор в сторону. Я не настаивал, мало ли почему человек не хочет говорить о своей болезни. Наверняка, что-то несерьезное, тем более, что никаких внешних проявлений болезни я не заметил. В каком из двадцати девяти отделении ОКБ она лежит, я не знал. Перед тем, как поехать ко мне, мы встретились в вестибюле больницы. Фамилией ее поинтересоваться я, естественно, не удосужился. Таким образом, я располагал только описанием внешности и именем. Имя, я рассматривал и такой вариант, могло оказаться вымышленным. Так что задача по ее нахождению была совсем не проста – десять этажей больницы вмещали больше тысячи пациентов. Я решил по очереди обойти все отделения кроме детских и тех, где ее точно не могло быть: ожогового, реанимационного и травматологии. Подходить к сестринскому посту и опрашивать дежурную медсестру или, при наличии, сокурсников, проходящих там практику. Но делать этого не пришлось. Утром, когда я вышел из автобуса, меня сзади кто-то пнул по пятке, так, что нога подлетела вверх. Это оказался Четвериков из 302-ой группы. Мы вместе ходили с ним в подвал санитарного корпуса в качалку. – Ну ты и змей! – сказал он, ухмыляясь. – Пошто бабу у меня увел? – И тебе «здравствуй», – я протянул ему руку. – Какую бабу? Ты чего это несешь? – Здорово. Да видел вчера, как вы с Мишкой из больницы с трофеями уходили. Один с медсестрой, другой с пациенткой… – он посерьезнел. – Она, конечно, ничего такая себе, сам хотел к ней подкатить, но как-то не решился… Как бы это не совсем этично – в нашем отделении к пациенткам подкатывать. А ты молодец, без мерехлюндий… У меня екнуло в груди от догадки. – Постой, а ты в каком отделении? – Так в онкологии… Елки. А ты не знал, что ли? * * * Санитарка по моей просьбе вызвала ее из палаты. Она решительно подошла ко мне, стоящему в чайльдгарольдовской позе возле горшка с гигантским фикусом. Как она сразу же предупредила, разговор получился ненужный. Она смертельно больна, я собираюсь жить вечно. Более разных судеб вообразить невозможно. Убогий сценарий о том, как благородный витязь в белых одеждах провожает поцелуями на тот свет засыпающую красавицу, может понравится только дебилам и извращенцам. Короче, жалости ей не нужно, любви быть не может. Адье! Она выразила твердую уверенность в том, что мне достанет ума оставить ее в покое, и удалилась. За время этой недолгой сцены мне не пришлось промолвить и слова. Глядя ей вслед, я физически ощущал свой тотальный идиотизм. Я ведь действительно рисовал себе где-то на грани подсознания благодарные слезы умирающей и ее застывающую руку в своих горячих ладонях... После такого позора оставалось только напиться, что я и проделал в тот же вечер в полном одиночестве. На следующий день пришел в больницу в состоянии тяжелой интоксикации, к которой присоединился непонятно откуда взявшийся насморк. Я расценил его как прекрасный повод откосить от практики, уже несколько дней казавшейся нудной рутиной. Подошел к куратору нашей группы и сказал, что, судя по симптоматике, у меня ОРЗ и, что я был бы не прочь пару-тройку дней полечиться дома. Куратор, заместитель заведующего отделением, спокойная тетка лет сорока, сказала, что тогда ей нужно меня осмотреть. Она устроила мне полноценный осмотр с применением всей ухогорлоносовой амуниции: круглого зеркала во лбу и разнообразных металлических конусов для засовывания в уши и ноздри. Она, само собой, раскусила мою хитрость и таким способом решила наказать мнимого больного. Осознавая свою неправоту, я покорно подставлял требуемые отверстия. Однако осмотр не показался ей достаточной карой, и она заявила, что мне необходимо сделать рентгеновский снимок черепа. Отступать было некуда, и я пошел, напутствуемый словами: – И передайте рентгенологу, что я сказала, чтобы снимок не сушил, пускай сразу отдаст. Идя по подземному переходу, соединяющему главный корпус больницы с поликлиникой, я думал о том, что как-то это через чур: подвергать воздействию гамма-излучения студенческий неокрепший мозг, дабы пресечь попытку аггравации. Еще и время специалиста на это тратить, аппарат занимать. Гонит тетка… Аггравация, кстати, если кто не знает, отличается от симуляции тем, что, симулируя, страдания выдумывают, а, аггравируя, преувеличивают. Когда рентгенолог отдавал мне сырой снимок, пришпиленный к металлической палочке, лицо его выражало сочувствие. Подойдя к окну, я решил рассмотреть снимок, тем более, что курс рентгенологии мы уже прошли. В следующую секунду я обливался холодным потом ужаса. В правой гайморовой пазухе четко определялось затемнение размером с олимпийский рубль… * * * Как будто специально, в комнате, где мы облачались в белые одежды, на стене висело учебное пособие, посвященное раку гайморовой пазухи. На первой картинке художник изобразил простоватое лицо молодого мужчины. На последующих оно трансформировалось, разбухая изнутри. На последней картинке глаз окончательно уполз вверх и в сторону, нос искривлен как от удара молотком, угол рта опущен, на месте гайморовой пазухи зияет жуткого вида язва. Само лицо, кажется, уже не живое. Было не совсем понятно, больной или уже нет, художника, видимо, попросили не заострять на этом внимание. Но как можно жить с такой дырой в башке? Когда я в первый раз увидел эти невеселые картинки, я подумал что-то вроде: «Ну надо же, бывает же такое...» А теперь я шел по подземному переходу, в котором был отдельный рукав, ведущий в морг, и в руках у меня был снимок с изображением чего-то безобразного и страшного, и это безобразное и страшное располагалось прямо в моей голове, непосредственно под правым глазом. Самое удивительное, что мне удалось смириться с происходящим за то время, пока я шел по переходу. То есть минут за пять. Первый вопрос, который пришел мне в голову – почему я? Второй – за что? С ними я смирился легко, я не верю в бога, и проблем испытания или наказания высшей силой для меня никогда не существовало. Так вот не повезло, просто. Кто-то же должен болеть раком гайморовой пазухи, если есть такая болезнь. Почему не я? Следующий вопрос был о том, как теперь жить. Тут были два варианта: либо погрузится в изучение болезни и найти средство ее излечения за то время, которое у меня осталось, либо ударится во все тяжкие. Оба варианта не были лишены интереса, и, кстати, вовсе не исключали друг друга... И время еще есть. Ничего же еще не болит. И не важно сколько этого времени: год или месяц, главное, что все это время будет она, теперь уже никуда не денется… Это как когда тебе нужно выходить в открытый космос – в дождь, слякоть или тридцатиградусный мороз, а ты стоишь под горячим душем и думаешь, что все это произойдет еще очень нескоро… у тебя еще целых пять минут… * * * Куратор смотрела на снимок всего пару секунд, потом с невозмутимым выражением лица, сообшила, что теперь мне нужно сделать биопсию. Мои вопросы она предупредила словами: – Пока не будет результатов гистологического исследования, ничего вам сказать не могу. Наберитесь терпения, всего пять рабочих дней. Верьте в лучшее, очень может быть, что опухоль доброкачественная. Как циничны на самом деле эти рекомендации из учебников по медицинской этике: внушать даже безнадежно больным надежду на выздоровление. Мне не нужно было никакой надежды, в тот момент мне казалось, что я готов к худшему… Нарочито спокойно я поблагодарил ее и пошел к двери кабинета, ожидая услышать за спиной что-нибудь вроде: «А вы неплохо держитесь». На пороге я обернулся; она ворошила бумажки на своём столе, совершенно забыв про меня. Я понимал, что мое странное спокойствие на фоне столь зловещих событий есть результат психического шока, а вот когда он отпустит, придется туго. Психический шок сродни болевому, который возникает при превышении болевого порога настолько, что удержаться в сознании становится невозможно, и мозг отключает входящие болевые импульсы. Логика у организма такая: если разрушения причиняют столь нестерпимую боль, значит они скорее всего фатальны, поэтому в боли, которая является механизмом защиты, уже смысла нет. Так же и мысль о неизбежной скорой смерти является для мозга запредельной мукой, и адекватный анализ ситуации и эмоции отключаются. Первый приступ настоящего страха посетил меня во время биопсии – процедуры болезненной и неприятной. Недуг причинил мне первые страдания и стал реален. До этого он был просто пятном на целлулоидной пленке, а теперь я конкретно ощутил его, почувствовал запах собственной кровоточащей плоти. * * * Я думал, что будет непросто – заставить ее выслушать меня, но, видимо, в глазах моих было что-то такое, из-за чего она сразу всё поняла… – Я поняла. Не надо никаких снимков показывать, я тебе верю. Но снимок взяла и поднесла к свету. – Вот. Видишь? – я показал на затемнение. – Мне нужно с тобой поговорить. Пожалуйста. Только ты сможешь… – Конечно, – перебила она. – Встретимся в вестибюле. Итак, до оглашения окончательного приговора у меня было пять рабочих дней, то есть по факту неделя. Передо мною стояла дилемма: идти на практику или забить на это дело. Первый вариант казался более ответственным и мужественным: целитель продолжает врачевать страждущих, презрев собственный недуг. Второй вариант также имел под собой основания. Весь день колоть витамины в зады счастливцев, самая страшная болезнь которых гайморит, в то время как у самого глаза в буквальном смысле вот-вот на лоб полезут, казалось чем-то противоестественным и несправедливым. В итоге я сделал выбор в пользу второго варианта, ибо ничего не делать, всегда легче, чем наоборот. * * * Километрах в пятнадцати от города, выше по течению реки, есть чудесный остров, именуемый в народе Бананом из-за его вытянутой и слегка изогнутой формы. Мне это место показал один приятель, в свою очередь узнавший о нем от своего странного старшего брата-нудиста, которому этот Банан показали его коллеги по невинному увлечению обнажаться друг перед другом. Приятель мой занимался тем, что развозил всякую всячину по сельским магазинам и ларькам на своем японском микроавтобусе. Называлась это работа звучным словом «мерчендайзер». Время от времени он брал меня в поездки, которые мы называли этноботаническими экспедициями. Он выполнял свои мерчендайзерские обязанности, и, попутно, мы общались со всякими экзотическими людьми из сельской глубинки, а также после различных способов термической обработки употребляли листья, соцветия и пыльцу растений рода коноплевые, как в изобилии произрастающих на просторах нашей области, так и привозимых с собой из города. В тот раз темой вылазки стала трава, приобретенная у цыганки, и, по ее уверениям, способная с одной затяжки уничтожить половину населения Китая. Из этого мы заключили, что употреблено зелье должно быть в месте уединенном и, желательно, необычном. По мнению приятеля, Банан подходил на эту роль идеально. Микроавтобус был брошен на берегу, мы сложили носильные вещи в полиэтиленовые пакеты и, держа их над водой, пошли на остров, который отделялся от берега протокой шириной метров в тридцать. По словам брата-нудиста, ее можно было перейти вброд. Но то ли прошел сильный дождь накануне, то ли где-то в истоках реки произошло необычайно обильное таяние льда... Пройдя половину расстояния, мы поняли, что придется плыть. Казалось, что до берега совсем близко, и, коротко посовещавшись, мы продолжили переправу, несмотря на сильное течение. Плыть, держа руку с пакетом над головой, было непросто: вторая рука могла только удерживать голову над водой. Я продвигался вперед с помощью ног, которыми я дергал одновременно, как лягушка, и тело, подвешенное в воде почти под прямым углом к поверхности, продвигалось вперед судорожными рывками очень медленно, а энергии при этом тратилось много, я быстро начал уставать. Тем временем течение несло нас вдоль острова. В какой-то момент мне показалось, что остров большим кораблем, с которого не заметили утопающих, пройдет мимо. Утонуть опасности не было: можно было, например, взять пакет в зубы и в несколько гребков достичь вожделенной суши, но тогда все содержимое пакета промокло бы, включая часы, подаренные отцом... Кроме того, краем глаза я видел, как самоотверженно борется со стихией мой приятель, а у него в пакете была трава, промокни она, и это обрекло бы всю экспедицию на неудачу. Это подключило еще и соревновательный момент, и я ощутил себя в шкуре пилота, который вместо того, чтобы катапультироваться пытается дотянуть самолет с пустыми баками до заветных посадочных огней. Был момент, когда поток накрыл меня с головой, я не успел вдохнуть, и вода попала мне в нос, но я продолжал держать руку над поверхностью агрессивной среды, пытающейся поглотить меня без остатка... Когда усталые, но довольные выбрались мы на берег, не подмочив ни репутации, ни дорогих сердцу предметов, остров радушно встретил нас нетронутой первобытной экзотикой. Обратно мы переправлялись, держась за большое бревно, и было это не в пример проще. Разве не мы сами воздвигаем на собственном пути ненужные преграды, дабы, преодолев их, потешить свое самолюбие? * * * Её на Банан я привез на моторной лодке, чтобы избавить от трудностей и опасностей переправы. День был будний, и я надеялся, что нашему уединению на острове никто не помешает. Владелец лодки, старый рыбак, наотрез отказался везти нас за деньги. Взял он водкой: четыре литра в оба конца. Не знаю, либо он так казался себе бескорыстнее, то ли хотел сэкономить время на походе в магазин. Я спросил: – Отец, а не многовато? Делов на два часа максимум. У тебя что, мотор на водке работает? – Самое оно. Один мотор на бензине, другой, – он постучал кулаком по левой половине груди, – на керосине. Забрать нас он должен был через сутки. По дороге на остров он строго отказал мне в просьбе «порулить», сославшись на опасность перевернуться на стремнине. На обратном пути он будет гораздо сговорчивее, видимо, изрядно отхлебнув из гонорара, и даст порулить нам обоим, нисколько не стремаясь стремнин… Одной стороной остров выходил на узкую протоку, которую я некогда форсировал. На том берегу реки ничего интересного не было, разве что кому-то не покажутся интересными бескрайние возделанные поля, кое-где разделенные перелесками. С другой стороны острова развертывался открыточный вид на широкую речную гладь и густые рощи за ней. Мы расположились на берегу, обращенном в более живописную сторону. Я намеренно не касался темы болезни. Мне не хотелось, чтобы возникло впечатление, будто мне нужен ее совет как от человека, который «давно в теме». Мы болтали о самых разных отвлеченных предметах, и меня поражали глубина и оригинальность ее суждений. Казалось, ей гораздо больше лет, чем было на самом деле. Если у смертельной болезни есть такой эффект – ускоренное осознание действительности, то это мне подходит, подумал я. Например, она изложила мне свою теорию об обесценивании ужасного в искусстве. Она употребила термин «девальвация». Надо признать, ее речь пестрела всякими «симулякрами», «дискурсами», «концептами» и прочими иностранизмами, которые так любят представители наук, содержащих в своем названии корень «фило». После того как я попенял ей на это, она обещала впредь постараться не коверкать «великий и могучий», но, когда увлекалась, все-таки съезжала на всякие «парадигмы». Так вот о девальвации... в переводе на общечеловеческий язык. Задачей искусства кроме изображения прекрасного является также изображение ужасного. Первое делается для того, чтобы показать к чему нужно стремиться, второе демонстрирует, чего нужно избегать, с чем бороться. Одним словом, «что такое хорошо, и что такое плохо.» Так вот с изображением прекрасного особых проблем нет: чем прекраснее изображается прекрасное, тем прекраснее… А вот с ужасным можно, оказывается, перестараться. В соревновании, кто вызовет самые глубокие, самые отрицательные переживания у потребителя предмета искусства, творцы зашли слишком далеко. Есть предел восприятия ужасного и душещипательного, за которым вощникает защитная реакция, отключающая эмоции. Апогеем этого направления искусства она считала рассказ Андерсена «Девочка со спичками», о малютке, насмерть замерзающей на людной улице в рождественскую ночь. Пронзительнее, проникновеннее описать вселенскую несправедливость, так, чтобы у читателя не включился эмоциональный щит, не удавалось ни одному автору ни до, ни после. В качестве примера того, как можно перестараться, она привела «Колымские рассказы» Шаламова. Жуткие лагерные реалии трогают по-настоящему в первых двух-трех рассказах, потом наступает чувственное оцепенение от переизбытка страдания, насилия и несправедливости. В конце концов, фильмы и книги о социальной и прочей несправедливости перестали вызывать сильную эмоцию. Художникам стало все труднее вызвать ее у перекормленного ужасом потребителя. Чтобы добиться более сильного воздействия на сознание, они стали все больше ударяться во всякий треш и чернуху: апокалипсисы, постапокалипсисы и антиутопии. В результате люди научились жрать, глядя на растерзанные трупы на экране, как циничные санитары в морге. Воспитательного эффекта, на который рассчитывают авторы, не происходит, получается наоборот: ужасы реальной жизни начинают восприниматься совершенно обыденно. По сравнению с тем, что происходит на экране и на страницах книг, собственные проблемы, вроде унизительно малой оплаты труда и прочих притеснений со стороны системы, воспринимаются как пустяковые. Вместо того, чтобы вызывать неприятие и возмущение несправедливостью и жестокостью, переизбыток ужасов в искусстве воспитывает в человечестве равнодушие по отношению как к собственным, так и к чужим бедам. На фоне подобных измышлений я вдруг почувствовал себя человеком пустым и никчемным. Несколько раз я пытался вставить свои замечания, она досадливо отмахивалась и продолжала вещать, не удостаивая меня ответом. Это еще больше подбросило угля в горнило самоуничижения. Впервые женщина заставила меня усомниться в интеллектуальном превосходстве над ней. Мне случалось застесняться чего-то в обществе прекрасной дамы, почувствовать себя неловко, но дураком никогда! Разве что в пору совсем уж щенячьей юности... И опять, как на нашем первом свидании, мне показалось, что у нас ничего не будет, да и быть не может… Я скис и перестал контролировать мышцы лица. Она наконец заметила это, остановилась на полуслове и потребовала откупорить бутылку. Расслабившись я спросил: – Как ты представляешь себе свою смерть? – Да никак… – И замолчала. Я уже думал, что больше она ничего не скажет, но она продолжила. – В моем случае это нестрашно, на самом деле… Из-за постепенно нарастающей интоксикации сознание станет спутанное, потом начну периодически его терять, потом впаду в кому. Или меня введут в искусственную… И уже не выйду… Не страшно. Как умереть во сне. А ты? Я подумал, что в моем случае, из-за близости опухоли к мозгу, возможны самые разнообразные варианты. Может, как у нее, через интоксикацию. А может, будут какие-нибудь ужасные боли неподдающиеся самым сильными наркотиками, потом шок и смерть. Или слабоумие, потом идиотизм полный, потом кома. Или постепенное отключение зрения, слуха, всех остальных чувств. Или нестерпимая боль в тишине и темноте. Или постепенно захватывающий все тело паралич и в самом конце паралич сердечной мышцы. Или паралич и боль. Или вообще все вместе… Судороги еще какие-нибудь клонические могут быть… К черту! – Я думаю так... Первый же метастаз попадет в лимбическую систему, где образует очаг патологического возбуждения, который многократно усилит половое влечение, – я медленно придвигался к ней с нарочито демоническим выражением лица, и закончил хрипло. – Сначала затрахаю тебя до смерти, чтоб ты в кому не впадала, а потом буду иметь твое бездыханное тело, пока сам не сдохну от истощения. И, словно мстя за пережитое ранее унижение, взял ее за горло (шея была такая тонкая, что казалось, ее можно обхватить рукой полностью) и положил на траву. Она не сопротивлялась, только напряглась вся... – Дурак! – сказала она после, отряхивая приставшие к влажной коже былинки. – А впрочем... такая эвтаназия меня устраивает. – А если окажется, что ничего страшного? Что тогда? - спросил я с притворным безразличием. – На самом деле это наилучший вариант. Я, разумеется, буду только рада. – Ну... А мы тогда сможем быть вместе? – Послушай, я же тебе все уже сказала по этому поводу... Ни мне, ни тебе это не будет нужно, – строго ответила она. – Тогда я не хочу, чтобы ничего страшного. – Какой же ты глупец! Давай пока не думать об этом? * * * Я проснулся от того, что её не было рядом. Опять почувствовал это на уровне искривления пространства. Огляделся, прислушался – как будто один на планете. Солнце поднялось уже довольно высоко и начинало припекать. Спросонок я чего-то страшно напугался, а при ярком солнечном свете напугаться чего-то особенно страшно… Вскочил на ноги. Где она? Сбежала? Утонула? Утопилась? Выбежал на берег. Она была там. Первобытно нагая стояла по колени в воде, вся в слепящих бликах, набирала в ладони воду и прикладывала к лицу. Я замер, любуясь ею. Потом она выпрямилась и просто стояла, глядя через реку. Ее тонкая спина, острые плечи, круглая голова были мучительно трогательны. Мне стало жаль ее, но в этой жалости не было ничего унизительного для нее, ведь мы умирали вместе... Я подошел к воде и стал, стараясь не плескать, приближаться к ней. Если она и услышала меня, то виду не подала. Я обнял ее сзади, она ничего не сказала, повернула голову, подставив губы… Мимо проплывала баржа, на мостике буксира нам кто-то замахал, заревел гудок. Перед тем как уплыть с острова мы легли напоследок прямо на траву в тени огромной плакучей ивы. Мы были нежны и неторопливы, в какой-то момент и вовсе остановились. Мы приникли друг к другу, ощущая наши тела единым живым и горячим целым. Вдруг я почувствовал на спине как мне показалось, ледяные капли. Это не могло быть дождем, на небе не было ни облачка, да и в такую погоду дождь мог быть только теплым. Старое дерево оплакивало нас своими неожиданно холодными слезами. * * * Мишка передал, что куратор меня искала. Я пошел в сторону ее кабинета. И вот тут мне, наконец, стало по-настоящему страшно. Я взмолился в душе, что если только есть хоть единственный шанс из тысячи, что это не рак, то пусть он выпадет. С каждым шагом мне становилось все страшнее. Вот иду сейчас и еще ничего не знаю, а через несколько мгновений мне скажут: «У вас неоперабельная опухоль». И жизнь моя на этом кончится. Начнется подготовка к страшной смерти... Не хочу!!! К черту все! Эти совместные увядания, любовь эту на краю могилы... Лишь бы жить. Двадцать, тридцать, пятьдесят лет. И не думать, засыпая, каждую ночь, сколько еще осталось. В господа бога уверую, если надо, в монастырь уйду. Пить брошу, мясо жрать... Скажите только, что нужно сделать! – Что это с вами? – куратор посмотрела на меня настороженно. – У вас нет ничего страшного. Киста. Доброкачественная опухоль. Попейте-ка воды, отдышитесь. И после того, как я выполнил ее рекомендации: – Операция сейчас не нужна. Будет беспокоить, удалим. * * * Памятуя свой позор возле фикуса, ей я решил ничего не говорить. Ждал, что она позвонит сама. Но она так и не позвонила… До сих пор не могу простить себе того, что предал ее по пути за диагнозом. Эпизод 3. Светило На четвертом курсе нас допустили к изучению акушерства и гинекологии. Кафедра располагалась на базе одноименного отделения ОКБ. Практические занятия у нас вел доцент Мочаловский – восходящее светило кафедры. Самая способность, светиться на темном фоне невежества, передалась ему, надо полагать, от родителя (профессора, заведовавшего этой же кафедрой) вместе с невероятными способностями к карьерному росту. К двадцати шести годам он уже был кандидатом наук, а через пару лет стал доцентом. Когда он просвещал нас, ему было тридцать, и он писал докторскую. Роста доцент был среднего, был смазлив, элегантен и пах дорогим одеколоном. Студенточки источали эстроген при его появлении в аудитории в разы интенсивнее, но он не снисходил до них; у него были жена и любовница – аспирантка на кафедре. Все знали о любовнице, а Мочаловский особенно и не скрывался, даже как будто бравировал этим. А аспиранточка была очень даже ничего, и накачанные тестостероном по уши студентики единодушно готовы были ей вдуть, но она их не замечала, и так же, как и он, не скрывала связь с восходящим светилом и даже, как будто, гордилась. Переглядывания, прозрачные интимные намеки при посторонних, а особенно совпадающий график ночных дежурств выдавали их с головой. Мне этот преподаватель тоже нравился и служил примером того, как должен выглядеть и вести себя настоящий доктор. Накрахмаленный халат, обязательные сорочка с галстуком под ним, щегольская пилотка вместо банального колпака. Факт обладания двумя роскошными самками (говорили, что супруга Мочаловского также была очень красива) вызывал неконтролируемую животную зависть. Занятия он вел с явным удовольствием, в предмете разбирался глубоко, умел легко и удачно пошутить. Когда пришло время отвести нашу группу на первые роды, он предварил экскурсию в родильное отделение короткой, но содержательной речью о чуде человеческого рождения и жреческой роли в этом процессе врача-акушера. В родильном зале стояли три стола, занят был только один. Рожала совсем молодая девчушка, как рассказал Мочаловский, было ей всего семнадцать, и в браке она не состояла. Такие чаще всего, по его словам, оставляют детей на попечение государства. Последняя подробность мне показалось лишней и к учебному процессу отношения не имеющей. Акушерка, принимавшая роды, явно тоже была в курсе девчушкиного грехопадения. Ее приказания дышать и тужиться были полны плохо скрываемого презрения. Девчушка истошно орала, глаза ее были круглы и дики. Преподаватель объяснил, что в этом случае ожидались тяжелые роды – узкий таз, плюс неудачное предлежание плода. Пациентке предложили сделать кесарево сечение, но она отказалась. – Как же, шрам останется, в бикини перед парнями не подефилируешь... – брезгливо прокомментировал наш гуру. Ребенка наконец достали, через томительную паузу он закричал. Извлекли послед. Акушерка снова начала что-то делать между ног новоиспеченной мамаши, та опять истошно закричала. – Разрывы шейки матки третьей степени… А как она хотела? – сказал Мочаловский, и ухмыльнулся. Потом с энтузиазмом продолжил. – Обратите внимание, у хирургов много традиций, но у гинекологов еще больше. Так, например, все остальные хирурги шьют режущими иглами только кожу, мы же шьем ими все ткани, и внутренние в том числе. Я удивился: – Но ведь это более травматично и заживает дольше? Преподаватель не удостоил меня ответом, лишь загадочно улыбнулся в ответ. Тем временем, зашиваемая наживую девчушка докричалась до хрипа. Акушерка раздраженно предложила ей вместо того чтобы орать, лучше подумать, о том, стоит ли давать кому попало. Я не выдержал: – Скажите! А что обезболить никак нельзя? Мочаловский, как бы слегка возмущенный такой наивностью, ответил: – Ну это же надо сейчас идти, анестезиолога искать... Кто же будет этим заниматься? Я предложил: – Давайте я схожу. Где он может быть? – Да бросьте. Дело уже к концу идет… Вернемся в аудиторию. Через несколько месяцев в курсе судебной медицины у нас было практическое занятие по теме «Врачебная ошибка». Пожилая преподаватель раздала нам папки с реальными делами по этой теме. Фамилии фигурантов не были замазаны, и кому-то досталась дело, в котором главными действующими лицами были наш учитель акушерства и гинекологии и его пассия. Судмедэксперт решила таким образом сделать это происшествие достоянием общественности... Произошло это примерно за два года до нашей незабываемой экскурсии в родильный зал. В отделение акушерства и гинекологии ОКБ пришел новенький аппарат для эндоскопического исследования. Весь персонал гордился тем, что их отделение стало первым в городе после диагностического центра, в котором появилось это инновационное для того времени оборудование. В дежурство Мочаловского и его подруги и соратницы в отделение поступила пациентка с подозрением на внематочную беременность. После осмотра наши специалисты пришли к выводу о необходимости эндоскопического исследования. Оба были в состоянии тяжелого алкогольного опьянения. Эндоскописта в больнице не было, и Мочаловский взял на себя ответственность провести процедуру самостоятельно. Дескать, что нам, кандидатам наук такие пустяки… Впоследствии вскрытие обнаружило одиннадцать проколов брюшной аорты, каждый из которых в отдельности мог стать причиной смерти. Жертва врачебной ошибки скончалась от массивной кровопотери еще до того, как Мочаловский прекратил неудачные попытки сделать прокол в брюшной стенке для введения зонда. Пациентке было двадцать два года, ее муж остался с трехлетней дочерью на руках. А беременность, как оказалось, протекала без патологии. Мочаловский получил строгий выговор, но, наверное, более тяжелым наказанием для него явилось то, что его наперсницу отстранили от работы на целый год, и он вынужден был проводить ночные бдения в менее приятной компании. Эпизод 4. По медицинским показаниям Через несколько лет я оказался в ОКБ уже в качестве пациента. За это время произошли глобальные перемены как в жизни страны, так и в моей собственной. Это было удивительное время – бестолковое, но замечательное своей лихостью и новизной. Сейчас я понимаю, что тогда и только тогда мы были по-настоящему свободны. Старый режим рухнул, а новый еще не зародился. Вскрылась огромная историческая флегмона, а новая государственность, смертоносная как рак и смердящая как гангрена, еще не успела развиться в организме страны. Это было как мнимое облегчение, которое бывает у неизлечимо больных незадолго перед смертью. Когда кажется, что болезнь отпустила, что восстанавливаются силы и аппетит, что все еще впереди… Но болезнь возвращается в гораздо более жутком виде и очень быстро забирает все, что осталось. Но, когда еще кажется, что болезнь проиграла, хочется дышать полной грудью и совершать что-то необычайное и безрассудное… В общем все эти глобальные перемены в обществе косвенным образом привели меня к тому, что я бросил институт на пятом курсе и подхватил где-то гемофильную палочку. Эта инфекция даже не считается венерической по классификации, но тем не менее, если ее не лечить, то и она может привести к очень неприятным последствиям. В моем случае таковым последствием стало сужение крайней плоти, которое можно было вылечить только хирургическим путем, то есть обрезанием. Мишка на тот момент уже год как работал хирургом-урологом в ОКБ. Трудно представить себе молодого человека, который мечтает стать урологом. Так вот Мишка стал урологом, потому что кто-то вовремя подсказал его тетке – врачу из железнодорожной больницы, что если ее племянник пойдет специализироваться на эту специальность на последнем курсе, то к окончанию института у него будет гарантированное место в одном из самых престижных лечебных учреждений города. — Говно-вопрос! — сказал Мишка по телефону, после того как очень непрофессионально проржался. — Отрежем. Хоть сегодня. А нет, давай завтра, у меня дежурство будет. — Тебе какой наркоз: общий, местный? — спросил он, когда на следующий день я приехал к нему в больницу. — Блин, ну общий, конечно. Зачем мне эту экзекуцию наблюдать? — Тогда калипсол, — он ухмыльнулся. А ухмылялся он потому, что с этим самым калипсолом мы на пятом курсе как бы это дело назвать… экспериментировали. Дело в том, что калипсол, он же кетамин – средство для кратковременного наркоза, побочным эффектом которого являются сильнейшие галлюцинации. Именно поэтому он наиболее востребован в ветеринарии, а в человеческой медицине в то время использовался в основном для обезболивания искусственного прерывания беременности. Видимо, еще одна из милых, трогательных традиций акушеров-гинекологов: надо же добавить к сему постыдному действу воспитательный момент. Блудниц, не пожелавших иметь потомство, после потрошения грубо распихивали и отправляли в палату своим ходом… Я видел как-то такую, ползущую вдоль стены с полными сумасшедшего ужаса глазами. «А. Это зомби. После аборта...» – прокомментировал кто-то из бывалых медиков. К калипсолу быстро развивается привыкание, и каждый раз, чтобы увидеть «мультики» нужно значительно увеличивать дозу. — Окей. Только ты же знаешь, мне много надо… — Пару кубов по вене хватит? — Всяко. Во время операции я таки проснулся. Я этого не помню, это мне Мишка потом рассказал. Проснулся такой, сел. Глаза выпучил: «Вы что это, суки, делаете?!» И давай домой собираться. А в операционной он да медсестра. Еле успел мне еще два куба закатать. Я опять уснул, на этот раз надолго. Очнулся, как потом выяснилось, около двенадцати ночи, в палате темно. Не сразу вспомнил, где я: просто открываю глаза, а ничего не меняется, как было темно, так и осталось. Состояние на отходняке от калипсола такое, как бы это объяснить… квадратное. Нихрена не понятно. Только что на сгибе полураскрытой шахматной доски лежал, она вроде как обычная, восемь на восемь, а тянется во все стороны в пространстве бесконечно… Казалось, если понять, как это возможно, тогда и бесконечность вселенной осознать можно, а там и до разгадки всего сущего рукой подать. И вот уже почти все понял, увидел… и как всегда на самом интересном месте проснулся. Начал припоминать кто я, где. Вспомнил. Не сразу, но вспомнил. Стало мне интересно, как прошла операция. В темноте не разглядеть ничего… Решил я на ощупь разобраться, а сам ни рук, ни ног и между ног не чувствую. А любопытство прямо-таки маниакальное: вдруг что лишнее отрезали? Сконцентрировался до предела, пошли импульсы от кончиков пальцев. И вдруг я понимаю, то, что я пытаюсь осязать, к моему туловищу никак не прикреплено. Свободно болтается у меня в руке и ничего движению последней не мешает. «Отпал!» — приходит кошмарное осознание произошедшего. Хоть и незаконченное, но медицинское образование подсказывает, что если быстро, то еще можно пришить. Неимоверным усилием заставляю себя подняться с кровати, все кружится, шатается. Вижу электрическую полосу под дверью, двигаюсь к ней. Вокруг с грохотом рушится мир. В одной руке член, другой хватаюсь за какие-то предметы, за воздух. Вываливаюсь в коридор. Помню глаза медсестры на посту: «Что вы делаете?! Пройдите в палату, нельзя в голом виде по отделению!» «Какой, мать, в палату?! Ты что, не видишь? – разжимаю кулак, подношу к ее носу. – Где Миша???» Она, понимает, что самостоятельно ей проблему не решить, ведет меня в ординаторскую держа под локоть руки, в которой зажат член, другой цепляюсь за стену. Мишка сидит за столом перед монитором. Сестра отпускает меня. Молю: «Скорее!» и валюсь на пол, потеряв опору, вперед вытянута рука с остывающей плотью… Он таращится на меня с ужасом. Потом лицо его расслабляется: — Братан, ну на хрена ж ты повязку-то снял? Давай-ка в перевязочную. Сестра, пижаму больному принесите, пожалуйста. 2020 г.
<
На Главную